лекция 38мышление и речь

р

А ассмотрение важнейшей из форм человеческого мышления — мышления словесного, логического — необходимо приводит к проблеме мышления и речи. Это отношение мыслилось в различных психологических направлениях и школах неодинаково. Я уже упоминал о том, что сторонники, приверженцы так называемой «объективной психологии», выражающейся очень ярко в бихевиоризме, представляли себе это отношение мышления и речи как воспроизведение во внутренних процессах собственно речевого рассуждения или речевых суждений. Воспроизведение речи во внутренней форме — это и есть собственно мышление. Такое воспроизведение достигается благодаря тому, что речь, вначале рождающаяся в общении, направляется затем по преимуществу не на коммуникативные, а на познавательные, или, как обычно говорят, на когнитивные, задачи. Ее внешняя форма становится необязательной, потому что она ничто никому не передает. Она выполняет функцию познавательную — когнитивную. Естественно, может отмирать ее внешняя, произносительная, громкая сторона, а затем с ней происходят некоторые другие метаморфозы, изменения в направлении сокращения, некоторое упрощение ее структуры — собственно, в этом и состоит весь процесс.

Когда необходимо решение проблемы, решение какой-то задачи, представляющей особенные затруднения, то возникает обратный процесс — как бы развертывание внутренней речи во внешнюю. Обычный прием учителя по отношению к запутавшемуся ученику — рассуждай вслух. Отсюда и преимущества письменной речи, потому что устно произносимая речь строится сукцессивно, то есть последовательно, она течет, а не стоит перед взором говорящего, в то время как письменная речь, будучи сукцессивной, то есть последовательно идущей, вместе с тем остается предстоящей, то есть стоящей перед взором. Можно вернуться на страничку раньше, поднять глаза на две строчки вверх, словом, она продолжает оставаться в поле восприятия. Поэтому лучше прописать мысль или проговорить ее вслух. Но когда школьник уж очень старательно что-нибудь решает, то — это все знают — часто эта внутренняя речь просто превращается в шепотную. Он что-то шепчет. Это легче. Вот примерная аргументация к этой простой идее, что мышление есть разговор с самим собой, то есть процесс вообще речевой, что речь идет об известной системе в данном случае речевых навыков, что речевой процесс замещает некоторый не символический, то есть не языковой, процесс. Словом, для бихевиориста последовательного и строгого, раннего бихевиориста, это есть, действительно, некая система навыков, некая система выученных реакций, которая затем осуществляется без внешней формы своего выражения, где роль движений — реакций — выполняют невидимые, невыявленные микродвижения, где-то заторможенные так, что остаются, по-видимому, их проприоцептивные эффекты. Предполагать здесь можно все, что угодно, и даже исследовать движения органов речи, потому что если дать человеку задачу и одновременно регистрировать движения органов речи, то удается достаточно отчетливо записать скрытые микродвижения. Например, движение надгортанного хряща. Существует множество исследований в этом направлении, и в качестве индикатора каких-то происходящих при мышлении процессов все эти регистрации, конечно, имеют известное значение. Я подчеркиваю еще раз — в качестве индикаторов, то есть указателей, признаков.

Противоположная позиция (я повторю ее коротко, ее мы с вами рассматривали) заключается в том, что мышление есть процесс sui generis, то есть в своем собственном роде выступающее как особенный процесс. Что же касается речи, то это лишь оболочка процесса. Это платье, в которое облекается мышление, мысль, для того, чтобы она была коммуницируемой, то есть чтобы она могла быть переданной, и для того, чтобы она приобрела развернутые формы. Речь есть одежда мысли. Никакое изучение речевых процессов не приведет и не может привести к решению проблемы самого мышления.

Это точка зрения, развивавшаяся и идеалистическими направлениями, редко, в последние десятилетия во всяком случае, выступала в своей прямой, «обнаженной» форме. Обычно она присутствовала или, точнее, находила свое выражение в более сложных представлениях, исходная позиция которых заключалась все-таки в противопоставлениях наличного, некоего особого духовного (выражающего себя прежде всего в мышлении, а также и в других психических процессах) начала, детерминирующего течение специальных процессов, которые составляют как бы технический аспект этой главной внутренней, чисто духовной активности.

Эта мысль имеет большую философскую традицию, и я не буду на ней сейчас останавливаться специально, потому что она очень резко выводит исследование мышления за пределы собственно науки, за пределы конкретного знания.

Выготский выступил с критикой как той, так и другой позиции. Он развивал, в связи с исследованием понятий, значений слов, их структуры, их строения, операций, которые свернуты в этих значениях, иную точку зрения, иные положения, которые мне представляются и до сего времени имеющими весьма важное значение.

Главным объектом критики, естественно, Выготский избрал ту позицию, которую я сегодня повторил первой — позицию приведения мысли, мышления, к речевым процессам. Мысли к слову. Последняя глава его монографии «Мышление и речь» носит название: «Мысль и слово»34. Она особенно важна потому, что это последнее, написанное им на тему о мышлении. Точнее, предпоследнее.

Книга писалась так: когда книга уже была подобрана, то была написана вот эта большая, заключительная глава, которая внесла некоторые существенные коррективы к прежде написанным главам и много нового. И, наконец, предисловие, вводная глава, совсем коротенькая — это было самое последнее, после чего Лев Семенович Выготский умер. И на этом оборвалась история научно-литературного творчества Выготского. На этом предисловии, но так как оно все-таки только предисловие, то я могу сказать: на этой последней главе «Мышления и речи». Это самое последнее. Если вам придется встречаться с этой книгой, то вы должны помнить всегда, что центр, итог, резюме — в последней главе «Мысль и слово».

Выготский развивал ту точку зрения, что речь и мышление, речевые и мыслительные процессы, слово и мысль не совпадают между собой. Он аргументировал это положение очень серьезными доводами. Они образуют как бы две группы: первая — это генетические доводы; вторая — это доводы систематического анализа. Источник первых — изучение развития. Источник второго — систематический анализ, аналитические исследования.

Генетические аргументы я постараюсь свести к двум. Вычленение первого очень просто. Оно восходит к идее о том, что мышление и речь имеют разные генетические корни. Это положение было приведено в одной из ранних работ Выготского. Впервые эта работа появилась в журнале, который теперь называется «Вопросы философии». Тогда он назывался «Под знаменем марксизма». Эта статья так и называлась: «Генетические корни мышления и речи»35.

Что же утверждалось в этой статье? Некоторое бесспорное, на мой взгляд, положение. Это положение состоит вот в чем: в дочеловеческий период истории, то есть в порядке «подготовления» человека и человеческой истории, линии развития коммуникаций, речевых процессов (но лучше осторожно говорить: «предречевых процессов») и развития мышления (чтобы не смешивать эти понятия, лучше говорить: «предмышление», или «интеллект животных») вообще идут независимо. И даже в каком-то смысле находятся в оппозиции, в антагонистических отношениях друг к другу.

Дело в том, что мы не знаем предметно-отнесенной речи у животных и до сих пор, вопреки колоссальному количеству усилий, огромному числу работ, посвященных общению у животных, «речи животных», как иногда говорят. Эта речь, кажется, совершенно особенная. Это особенное общение.

Оно предметно не отнесено. Оно может вызываться предметными условиями, оно может быть реакцией на предмет, а не только на другое животное того же вида, скажем, если речь идет об общении, и несет сигнальную функцию. Но дело в том, что нет предмета высказывания. Он не выделен, он не вычленен.

Я все время слежу за появлением новых данных, касающихся связи речи и коммуникации, то есть знакового, сигнального общения, в мире животных, наиболее развитых животных или у животных, у которых особенно развиты взаимные связи, практическое общение в повседневной жизни. К числу первых, самых развитых, животных надо, конечно, отнести антропоидных обезьян: шимпанзе, так много и пристально изучавшихся; гориллу, орангутанга. К числу вторых надо отнести «му- равейных животных», так сказать. Это пчелы, муравьи. Это и другие виды, живущие в достаточно больших сообществах (суслики) и постоянно вступающие в коммуникацию, в общение друг с другом.

Но повторяю, сколько бы мы пристально ни изучали, различия всегда бросаются в глаза. Речевая реакция есть реакция воздействия на особь, но воздействие (давайте говорить условно) говорящего. Понятно?

Конечно, при виде угрозы, в силу действия инстинктивного или инстинктивно-подражательного (согласен и с этой поправкой) аппарата, птица (обыкновенная курица, наседка) собирает криком цыплят. Но спрашивается, происходит ли индикация опасности? Значат ли эти крики, эти голосовые реакции, означают ли они «ястреб» или «лиса», «волк», «собака», «опасность»? Они дифференцируются по роду поведения, по ситуации, а не по предметам. Вот почему сразу получаются некоторые обнадеживающие, как выражаются некоторые исследователи, «успехи» при обучении высших животных, и крах в конце эксперимента.

Собаку можно обучить английскому слову, обозначающему чашку. И когда животное испытывает голод, оно может произносить это слово, фонетически для него удобное. Но дело все в том, что это выражение, а не означение, оно не предметное, нет предметного содержания.

Я не имею времени перебирать фактический материал с тем, чтобы показать его действительное значение, которое не переходит за то, что я говорил: это сигнальная функция, включенная в общение животного с другими животными или с человеком, всегда представляющая сигнал какого-то действия, выученного или инстинктивного — безразлично, но никогда не несущего в себе образа вещи, образа объекта, вещественного или, тем более, идеального. Это положение остается не- поколебленным, несмотря на иногда почти маниакальные, пристрастные, с преувеличением, публикации относящихся к этому вопросу фактов. Факты-то верны! Но они допускают или, более того, требуют совершенно другой интерпретации, чем интерпретация их как аналогов по существенным характеристикам человеческой речи, языку.

Заметьте, я уже внес еще один нюанс: речь есть процесс, осуществляемый с помощью языка, то есть с помощью системы значений — того, что несет в себе в идеальной обобщенности, в идеальной форме некоторое объективное явление: вещественный объект, процесс или невещественный объект.

И значение этого чего-то вырабатывается не в порядке индивидуального и не в порядке видового, а в порядке исторического опыта, который затем усваивается. Попросту говоря, человеческая речь предполагает усвоение языка, то есть тех сигналов, которые фиксируются, которые предметно отнесены и составляют это орудие или средство общения. Это система отображения, отражения общественной практики, фиксированной не в видовом опыте инстинктивного поведения, не в готовом механизме и передаваемой даже не просто с помощью заражения, подражания (такие явления наблюдаются в животном мире). Кто не знает, что певчие птицы часто поют не свои песни, если воспитывать их в другом окружении? Есть заражение, подражание, и это примитивный механизм, ничего удивительного здесь нет.

Есть особая история развития общения в мире животных, есть особая история развития предречи. Упрощая, можно сказать «речи животных», хотя я бы называл речью, то есть речью посредством языка, только речь человеческую. Это генетические корни человеческой речи, но пока еще не сама человеческая речь. Совершенно независимо происходит развитие высших форм поведения, которые мы обычно называем интеллектуальным поведением, разумным, иначе говоря.

«Разумный» — это уж очень громкое слово. «Разумный» всегда хочется написать с большой буквы (не об этом, конечно, идет речь), поэтому я понимаю, что в советской и русской литературе создалась такая традиция перевода: мы говорим обычно без перевода — интеллектуальные процессы, интеллектуальное поведение, как бы желая смягчить термин «разумное» и не желая поспешно вводить термин «рассудочное». А различие в этих терминах существует. Оно фиксировано и стало традиционным, но применимо ли это традиционное расчленение в данном случае или нет — это еще вопрос, для психолога малосущественный. Мы говорим в общей форме «интеллектуальное» или «интеллектоподобное поведение». И, конечно, вы знаете, что когда говорят об интеллекте, то всегда имеют в виду высших животных, и, это справедливо, исследуют главным образом в этой связи человекообразных обезьян, антропоидных. Это знаменитые исследования Кёлера, которые вы знаете: доставание плода, обходный путь, использование палки, подставки, чтобы достать вы соко подвешенную вещь, и так дальше. Кто не знает исследования Кёлера и других авторов, очень близкие к ним методически? Заговорили даже о производстве или изготовлении орудия: палку в палку втыкают, удлиняют и все такое прочее. Оказалось, не так уж отделились наши обезьянки, которые морфофизиологически очень близки человеку, — высшие обезьяны, вроде шимпанзе. Они не очень оторвались от высших млекопитающих вообще.

Казалось так: между человеком и этими обезьянками по признаку интеллекта маленькая пропасть, а между обезьянами и всякими собачками — большой разрыв по уровню возможностей. Это оказалось совсем не так.

Дело в том, что изучение интеллекта животных очень расширилось по числу видов, охваченных такого рода исследованиями, и там открыли очень сложные операции, многофазные, и действия, которые предполагают очень сложную организацию, в общем-то сопоставимую с тем, что мы называем «интеллектом» в человеческом значении термина. Они оказались умными.

Всегда ведь наблюдателя, не вооруженного теориями, не являющегося специалистом: ни гештальтовцем, ни бихевиористом, ни представителем другого психологического направления, немного смущало то обстоятельство, что обезьяны, в общем-то, глуповатые, а собаки, например, ужасно умные. А мы приписываем очень высокое развитие интеллекта обезьянам и редко говорим об интеллекте собак. Но вот расширились границы поиска, и тут обнаружились некоторые удивительно умные животные, например енот.

Вы, наверное, знаете, что еноты — это ближайшие родственники медведей по зоологической классификации. И вот они оказались необыкновенно умными, выходящими из очень сложных ситуаций: распутывающими цепь, которой они привязаны, вращаясь в обратном направлении (а цепь закручена за столб нарочно). Обходные пути — это простое дело. Это простое дело и для собак. Обходные действия по отношению к приманке, к цели в отрицательном направлении — это обычное явление. А уж никак не обучаемые кошки, которые не желают дрессироваться настолько, что до сих пор в цирке нет кошек (их невозможно дрессировать) вас всегда переигрывают в том смысле, что у них великолепно образуется условный рефлекс, но только не тогда, когда этого хочет «дядя», а когда это необходимо по обстоятельствам, то есть вполне разумно образуются условные рефлексы. Но оставим их в стороне.

Вы, конечно, знаете, прославившихся на весь мир дельфинов. О дельфинах писалось и пишется до сих пор все что угодно. Даже описываются случаи воспитания дельфинов, преследующего определенные цели: узнать, что дельфины думают о человеке. Как они воспринимают человека и оценивают. Для этого надо дельфина научить человеческим формам общения, человеческому языку, человеческой речи. Пожелаем успехов этим исследователям. Я не знаю, может быть, дельфины действительно проявили гениальность, решив перестать жить на суше и уйти обратно в воду? Ведь вы знаете, что дельфины — сухопутные млекопитающие, которые потом, вторично, проделали путь и превратились в гидробионтов, то есть в обитателей водной среды.

Но вот что замечательно! Это очень хорошо выразил Кёлер — можно сказать, классик и в каком-то смысле основоположник исследований интеллекта человекообразных обезьян. Он говорил так: «Когда обезьяна действует руками — она умолкает. Когда она вступает в прямое общение с другими обезьянами, то вместо употребления палки она отбрасывает ее, потому что речь идет не о палке, а об общении». И здесь даже некоторые антагонистические отношения прощупываются.

Словом, если животное занято делом, то болтать некогда. Когда животное общается, то это происходит не в ситуации и не ради решения задач.

Что же происходит у человека? Появление человека и образование человеческого общества, иначе говоря, возникновение труда и, следовательно, связей человека с человеком в общественном процессе труда приводит к необыкновенному событию: скрещиванию линий развития коммуникации, то есть речевого общения, и развития познания, то есть интеллекта. Общение и познание завязываются в узел. Теперь они образуют нерасторжимые единицы. Я не знаю, написано или напечатано это где-нибудь у Выготского, но он всегда любил говорить: «возникает единица новая и неразложимая». Она утрачивает свою особенность при попытке разложить ее, как, например, воду. Это не «Н» и не «О», это Н2О. Это не кислород и водород! Это вода. Это надо сравнивать с химическим соединением, а не с механическим — с прикладыванием одного к другому. Это неаддитивное образование, появляющееся в результате суммирования или даже иерархизирования. Это сплав.

Кстати, я хочу внести одну маленькую, в некотором контексте абсолютно несущественную, но в нашем контексте вопросов, которые мы обсуждаем, необыкновенно важную поправку. Я имею в виду поправку к известному фрагменту Ф.Эн- гельса из «Диалектики природы», который называется «Роль труда в процессе очеловечивания обезьян».

Там говорится о возникновении речи в процессе труда. И русский переводчик допустил малую неточность. Переводчик говорит примерно так (я цитирую по памяти): «В процессе труда у людей появилась потребность что-то сказать друг другу». Значит, причина какая? Труд создает потребность в речи, и труд порождает речь, следовательно, язык. У Энгельса этого нет. У него нет термина «потребность»! Он пишет в подлиннике (я тоже перевожу по памяти, только подчеркивая разницу): «В процессе труда у людей возникло, появилось, что сказать друг другу»36. Вам понятна разница?

То есть в чем заключается мысль Энгельса? А в том, что возник предмет общения, то, о чем можно сказать. И тогда открывается понимающая, а не фантазирующая теория истории становления человеческой речи, первого ее зарождения. И здесь уместно, я уже об этом говорил бегло, подумать о роли рабочего движения как сигнала совместного действия, затем отчуждения, отделения этого рабочего движения от своего рабочего эффекта, и тогда выполнения им функции только коммуникации, побуждения. Но ведь такое движение, которое мы называем жестом, предметно отнесено всегда. Классический жест — есть жест указательный. И когда я показываю «вот это», то это что? Сигнал, знак предметный или не предметный? Его надо признать предметным. Указание — это предметно отнесенный сигнал. Он отнесен уже потому, что он указательный. Нужно только допустить один поворот, который происходит неизвестно как и неизвестно когда. Этот поворот заключается в том, что происходит обмен функциями: двигательного, жестового языка и звукового, звукопроизносительного языка. Звук, звуковые, речевые движения принимают на себя иную функцию. Они прежде имели функцию экспрессивную, то есть выразительную, привлекающую внимание и непосредственно сигнальную, так, как я ее описывал. Они принимают на себя (главным образом, хотя и не исключительно) функцию индикативную и функцию предметного обобщения, предметной отнесенности, и, наоборот, жесты принимают на себя прежде всего (не исключительно, но прежде всего) функцию экспрессивную, выразительную, передающую, так же как и мимические движения, пантомимические движения и так дальше.

Я предпочитаю сказать «осторожно здесь», и теперь жест несет выразительность, а «осторожно здесь» есть передача некоторого содержания, некоторой системы значений. Можно воскликнуть: «Ах!», и, конечно, это будет экспрессивная речь. Конечно, интонация несет экспрессивную функцию. Конечно, много жестов несут в себе, наоборот, предметно отнесенную функцию, но повторяю, по главным линиям происходит этот обмен.

Теперь я хочу обратить ваше внимание еще на одно положение: о том, что значение, то есть то, что, собственно, делает «слово» — не сигнал просто, а «слово» в настоящем смысле — носителем отраженной и обобщенной человеческой практики. Я бы хотел обратить ваше внимание на то, что это действительно необходимо требует не индивидуального, а непременно совокупного творения. То есть это есть изначально продукт общества, а не индивида.

Кстати, в этой связи очень интересно посмотреть статью Маркса о Вагнере, по поводу первых звуковых значений. Вагнер — это экономист. Он говорит, что люди должны были обозначить, сначала не очень различая, что-то вроде «блага». Тут важно другое: «благо» — это что-то устойчивое для всех и для меня устойчивое, правда? И это определяет, собственно, константность значений, с которой мы имеем дело всегда и поэтому ее не замечаем. Кстати, этому противопоставляется полная или почти полная неконстантность предметной отнесенности голосового сигнала, если она случайно происходит у животного.

Вы знаете (я опять цитирую классику по памяти), что животные, если это не записано в программе инстинктивного поведения, перестают относиться к пище как к пище, когда они насытились. Меняется значение. Равно как обезьяны, конечно, берут палки, но не гуляют с ними и, тем более, не делают палки про запас. Это значение как бы вспыхивает в ситуации, чтобы не зафиксироваться, а угаснуть, если это не превращается в видовой опыт.

Тут, конечно, всегда можно найти то, что наводит на размышления. Например, белка собирает орехи про запас. Значит, у нее есть константное значение ореха как пищи? Я как-то на эту тему говорил с покойным Владимиром Александровичем Вагнером. Это очень крупный ленинградский классик зоопсихологии или, можно сказать, биопсихологии. Это мировое имя. Однажды я был у него дома в Ленинграде. А у него жила белочка, и, вероятно, поэтому у нас зашел разговор насчет запасов. И Владимир Александрович мне сказал: «Вот ведь какая удивительная вещь, эти инстинкты. Ведь эта белочка у меня живет с малых лет, практически с рождения, не пережила никаких сезонов, получает она пищи вдоволь и при этом независимо от сезона. Но с какого-то момента онтогенетического развития она стала закладывать орехи под ковер, вот сюда, а я каждый раз или время от времени беру обратно эти орехи, чтобы снова дать их ей в пищу. Ведь она же регулярно получает эти орехи. И она никогда не проверяет, есть они там или нет, и никогда не обращается к своим запасам».

Вам понятно? Это выработанный видовой, генетически обусловленный механизм, который при изменении условий работает просто вхолостую. Он ведь даже не угас, но, правда, тут не было обстоятельств его активного угашения. Наоборот, было уютное место такое под ковром, под углом ковра. Так же можно запихивать в угол дивана. Всегда в одно место, как в гнездо, но никакой функции это гнездо не выполняло. Белочку я эту видел, это было жизнерадостное существо. Так вот, есть разные генетические корни мышления и речи, и есть узел, завязавший их впервые в истории человека. Исследователям остается уточнить, развить эти мысли и, может быть, найти какие-то косвенные данные, которые смогут пролить свет на этот процесс синтезирования — теперь я уже могу так сказать, — соединения в единицу, которую Выготский и называет значением, имея в виду, что всякое слово имеет значение, всякий знак имеет значение. Сказать «слово» или сказать «значение» — это одно и то же.

Второй аргумент — в онтогенетическом развитии. Дело все в том, что надо говорить не о разных корнях, а о дивергентности развития речи и мыслей, и значений, и речевых форм у ребенка. Значит, внутренняя сторона значений, внутренняя сторона слова развивается иначе, дивергентно по отношению к внешней.

В чем выражается эта дивергенция?

Это очень просто увидеть. С чего начинается внешняя речь ребенка? Развитие собственно речи произносительной? С «мама». Может и с другого какого-нибудь слова. Я однажды видел, как началось со слова «бах». Дело не в этом. Она начинается внешне с одного какого-нибудь слова, а идет к грамматически развитым единицам, к высказываниям. Сначала к простым предложениям, затем к предложениям распространенным, как угодно сложно распространенным: со сложными подчинениями, с вводными словами, с придаточными предложениями и прочим.

Значит, внешне единица — это слово. А по внутреннему содержанию? Это высказывание, если хотите, — мысль. Это очень широкая вещь.

Кстати, классический пример — я нарочно беру их из работ наблюдателей, стоящих на различных позициях, — из В.Штерна, персоналиста. Он тщательно исследовал развитие ребенка и, в частности, развитие речи ребенка. Он обращал внимание на то, что ребенок подходит к маме и произносит всего одно слово, которое означает очень много, в данном случае «сделай мне из бумаги шапочку». Вот внутреннее содержание одного слова. Развитая внутренняя сторона и сжатая до одного слова внешняя. Просто других слов, других возможностей нет. Значит, это глобальная, нерасчлененная, будем говорить, мысль, то есть содержание, значение, и носителем его является ничтожно малое, одно слово.

И вот предложение. Я наблюдал первое слово «бах», как я уже говорил, неважно, в каких условиях, но оно тоже имело великолепно развитое значение. Оно появилось в обстановке, когда перед маленьким-маленьким ребенком, ребенком до года (первые слова возникают иногда после года, но обычно до года) накладывали кубики один на другой, такие картонные бывают кубики, а он с величайшим удовольствием разрушал эту пирамиду, ударяя по среднему или нижнему кубику. Так что означало это слово «бах»? Повторение этой истории. То есть надо ему построить (он не умеет) эту пирамиду, а он ее с восторгом разрушит. Вот так родилось слово «бах» у меня на глазах.

Потом, конечно, эти слова уходят. Они умирают. Речь начинает расчленяться. Мысль сначала глобальна. А вот теперь она начинает расчленяться в соответствии с расчленением речи. Она из глобальной, тотальной, целостной начинает развиваться, анализироваться, расчленяться.

Вот здесь мы вернулись к тому, что это расчленение мысли происходит посредством механизма расчленения речи. Зашли с другой стороны, а пришли к тому же положению. Выходит, что развитие речи создает развитие, расчленение этого содержания, которое мы называем мышлением, мыслью.

Но это не так, товарищи. Процесс, действительно, идет в таком направлении: от глобальной мысли, очень богатой по содержанию, к ее как бы дроблению. Вместе с тем идет объединение дробных элементов речи, слов, в сложные образования, в предложения. Но дело в том, что не речь строит мысль. А существенный факт заключается вот в чем: грамматика развивающейся детской речи опережает расчлененность мысли. Она опережает логику (опять дивергенция), а не выражает. Здесь своя логика развития. Но линии речи и мысли не совпадают между собой.

Выготский, которого я цитирую уже не первый раз, показывал это, как всегда, очень просто. Его маленькая дочка (это было начало дошкольного возраста) любила делать то, что она называла рисовать, то есть, попросту говоря, заполнять каракулями чистые листы бумаги. Мы однажды сидели у него, и она пришла и, обращаясь к Льву Семеновичу, попросила: «Дай мне бумаги». Тогда Выготский, в свою очередь, спросил ее: «А в каком смысле тебе дать бумагу?» Дочка не затруднилась и не стала спрашивать, что это значит. Она сказала очень свободно и мгновенно: «В белом смысле, папа!»

Вам понятно, что происходит? Конечно, мы можем вести с дошколятами разговор со сложной грамматикой, сложными расчленениями, и, самое интересное, что наш дошколенок будет охотно поддерживать этот разговор. Надо сохранить только одно — общность предметной отнесенности, потому что иначе не будет общения. То есть нечто должно иметься в виду. Пусть разное, но обязательно нечто, что, по крайней мере, кажется общим. И тогда разговор состоится.

А логика и грамматика речи будут находиться в дивергентных отношениях. Они не будут совпадать и следовать одно за другим. Здесь гораздо более сложное отношение. Вот я сказал «грамматика опережает логику». А я мог бы с таким же правом сказать (чего не говорит, впрочем, Выготский), что в каком-то аспекте логика опережает грамматику. То есть это просто не тождественные пути, не тождественны линии их развития, дивергирующие, то есть расходящиеся. Я употребляю термин «дивергирую- щие» потому, что когда процесс их формирования заканчивается, то сплошь и рядом получаются ужасные дивергентные результаты.

Вы понимаете, что такой «краснобай»? Если вам неясно, то я дам вам научный пример, вполне академический.

Среди умственно отсталых детей, то есть олигофренов на уровне бесспорной дебильности, не подлежащей никакому сомнению (это не педагогически запущенные, а дебильные дети — их психическое развитие задержано вследствие биологических, обычно органических причин, то есть мы знаем, какой этиологии, какого происхождения данный случай дебильности), — так вот, среди дебильных детей сплошь и рядом наблюдается относительно часто встречающийся случай: дети, необыкновенно владеющие речью. У них чрезвычайно высокое речевое развитие. Причем с точно развитой грамматикой речи, не только лексикой. В сущности, речь-то пустая, за ней мало что находится, то есть, я бы сказал, за ней мысли мало, а самой речи много: и внешней, и предварительно ее подготавливающей внутренней речи. Кстати, исторический факт, пример. Чтобы вы лучше запомнили, я иногда привожу анекдотические случаи. Но это не анекдот, это исторический факт. В начале первой четверти нашего столетия жил и действовал довольно известный психолог, которого звали Леон Дюга (он, кстати, написал довольно хорошую книгу о памяти). В это время во Франции шла борьба прогрессивных сил (университетской прогрессивной интеллигенции) против классических казенных экзаменов, для простоты назовем их «экзаменами на аттестат зрелости», а там речь шла о бакалаврских экзаменах. Противники системы сдачи экзаменов на аттестат зрелости считали, что требования к этим экзаменам схоластичны, оторваны от реальных знаний, и на этом основании они утверждали, что этот экзамен ничего не дает, что можно стать бакалавром, не проявив никаких научных знаний. Дюга был в числе людей, поддерживающих эту критическую позицию, и в связи с этим заключил пари, что он возьмет квалифицированный, верифицированный, то есть вполне проверенный, случай дебильности и подготовит дебила к сдаче бакалаврских экзаменов. Я не буду говорить долго, а скажу коротко о результате — он выиграл пари. Высокий синклит поставил положительные оценки дебилу. Правда, у этого дебила, кроме отличной речи, отличной грамматики, была и очень высокая память. Это обыкновенное сочетание. Поэтому на экзамене по истории он цитировал наизусть страницы учебника, чем привел в полный восторг профессоров. Кстати, по французской системе экзамены на аттестат зрелости сдают не в школе, а в университетских комиссиях, не зависимых от школы. Это одновременно проверка школы, и она объективна, так как мне ведь все равно, из какой школы ко мне пришел экзаменоваться человек, а я сам принадлежу к какой-то особой организации вроде учебного округа в прежней дореволюционной России, которые наполняются обыкновенно преподавателями университетов, а не учителями школ. Вывод из этих аргументов, вернее, из этого факта: различие генетических корней и некоторая дивергентность или даже параллельность, нетождественность развития речи и значений, мыслей, самого мыслительного процесса приводит к проблеме аналитического исследования — как же связаны между собой в действительности мышление и речь?

Это самая острая проблема современности. Ее острота возросла вследствие «имитации» человеческого мышления. Я имею в виду логические решающие устройства. Здесь «имитация» не в смысле имитации, а как бы воспроизведения, что ли. Это удивительно острая проблема, которая прошла две фазы. Первая фаза — десять лет тому назад, это начало 60-х годов, — это была фаза веры, фаза оптимизма. Потом наступила новая фаза — фаза безверия, фаза пессимизма. Мне подсказывают, что, вероятно, наступит третья фаза, время снимет первые две, произойдет отрицание отрицания и будет победа машинного интеллекта на всех важных направлениях. На эту реплику я могу сказать только одно, что я все время говорил: я готов усечь любую часть курса, но я не хочу усекать проблемы творческого мышления. Вот об этом мы и будем вести разговор, чтобы посмотреть внимательно и спокойно, как обстоит дело в действительности. Что можем прогнозировать мы, психологи, к тому же теоретики? А пока я хочу перейти к аргументам второго рода и, вместе с тем, к выводам, которые были сделаны еще в пределах работы Выготского.

То, что мы знаем о процессе развития детской речи, показывает, что процесс развития детской речи не может быть приведен к развитию внешней речи, к лишению этой внешней речи звукового выражения, к специфическому сокращению, к переходу при этом во внутреннюю речь, автоматизации последней (внутренней речи) и к появлению на этом основании эффекта как бы озарения. Автоматизация есть сокращение. У меня происходит развернутый процесс, бывший развернутый, теперь он свернут и к тому же протекает автоматически. У меня возникает иллюзорное переживание, «ага-реакция». Я вижу решение! Меня осеняет решение! Я нахожу решение! Но мысль, мышление сохраняет свой речевой характер. Собственно, мышление здесь приводится не прямо к речи, а к внутренней речи или к какому-то этапу свертывания внутренней речи. Наверное, к самому последнему. И это все очень импонирует с точки зрения общей идеи, что развитие внутренних психических процессов происходит в порядке интериоризации, то есть происходит движение от внешнего вещественного действия (его иногда называют материальным действием, материализованным даже, слово здесь неважно) к внутреннему умственному. А происходящие попутно автоматизации, сокращения и обобщения приводят к внутреннему своеобразию, которое мы открываем в самой последней точке развития внутренней речи, в направлении от «извне» к «вовнутрь». Я говорил в прошлый раз о некоторых признаках этих сокращений. Вы помните, сокращенность фа- зической стороны, артикуляционной, грамматической. Все это так.

Но мысль Выготского заключается в том, что внутренняя речь на любом этапе ее преобразования остается хотя и внутренним, но все же речевым процессом. Это процесс, посредством которого совершается мысль. Значит, мысль предсуще- ствует? Выготский отвечал очень изящно. Он отвечал латинской формулой: «Нет, внутренняя речь есть мысль только in statu nascendi, то есть в момент появления, свершения». В этом заключается трудность мышления, трудность перехода от глобальности к расчленению, то есть как бы к новой жизни: сначала во внутренней речи, а затем и в трансформации, переходе от внутренней речи к внешне выраженной и расчлененной вполне.

Образ, к которому апеллировал Выготский, — это образ «облака, изливающегося дождем слов», как он говорил. Из того, что мы видим дождь, не следует, что нет облака. Нечто должно изливаться, и это нечто вовсе не таинственное начало. Существует то, что, опять образно, называется «ветром», то есть движением, которое «гонит облака», порою «изливающиеся» этим «дождем слов». Это мысль, себя осуществляющая. Поэтому с самого начала ложно ставить вопросы о соотношении двух вещей: одна вещь есть мышление, а другая вещ

Источник: А.Н.ЛЕОНТЬЕВ, «ЛЕКЦИИ ПО ОБЩЕЙ ПСИХОЛОГИИ» 2000

А так же в разделе «лекция 38мышление и речь »